Categories:

Как относиться к цивилизационному наследию СССР? (ч. 3)

– Так, может быть, без зазора между действительностью и идеалом никак нельзя? Может быть, это своего рода инструмент управления: зазор можно увеличивать – а можно и уменьшать, варьировать им в зависимости от ситуации. Когда режим хочет более доверительных отношений с обществом, его риторика становится упрощенной, приближенной к обычной жизни. Когда же возникает надобность поиграть с обществом – а такое случается, причем нередко, мы это знаем на множестве примеров, – тогда, напротив, начинает больше обычного использоваться так называемый птичий язык. В советские времена этот птичий язык представлял собой схоластические чеканные формулировки партийных документов. В наше время он сводится к иным риторическим приемам – но сегодня не о них речь. Так все-таки, как вы считаете, такой зазор во вред или же иногда он может оказаться полезным?

– Да нет, тот зазор, о котором вы говорите, в советскую эпоху был чересчур большим. Взять хотя бы эту дурацкую фразу, ставшую знаменитой, хотя при этом и придуманную, потому что на самом деле сказано было иначе. Я имею вы виду выражение: «В СССР секса нет». И никто сейчас не вспоминает о том, что в ходе того самого телемоста Познера и Донахью было сказано, что в Советском Союзе не рекламируется секс. Но то, что это переиначенное и надуманное высказывание оказалось таким живучим, свидетельствует о том, что разрыв между официозом и здравым смыслом в советское время нарастал и становился более и более вопиющим. И мнение, что в Советском Союзе вообще всё было запрещено, держится до сих пор. Я постоянно говорю своим студентам, что не следует бездумно повторять чужие мысли о том, что было в Советском Союзе, а чего в нем не было, тем более что сами они тогда не жили. Я сейчас работаю над следующей частью своих воспоминаний. И я предполагаю поместить в нее выдержки из моих тогдашних дневников, которые у меня сохранились. Эти фрагменты будут, наверное, самыми интересными местами этой части в том числе и потому, что они – реальные исторические документы эпохи рубежа 60-х и 70-х и очень точно передают дух того времени. И по ним как по исключительно надежным историческим источникам можно судить, что тогда было, а чего не было. А зазор, про который вы спрашиваете, страшен тем, что он создавал обстановку лицемерия, стимулировал формирование двойной морали. С одной стороны, вся мощь советской пропагандистской машины была направлена на то, чтобы всячески утверждать тот самый идеал хорошего и правильного человека, о котором я говорил. Но с другой стороны, система как-то уж очень вяло и нерешительно сопротивлялась инокультурному влиянию, показывавшему жизнь отнюдь не в черно-белом цвете, как это делалось у нас. В 70-е годы мы, студенты, причем студенты не только гуманитарных, но и негуманитарных вузов, совершено свободно читали переводную западную литературу и хорошо в ней разбирались. Те же американцы в то же самое время кроме Солженицына и пары-тройки классиков никого и не знали из русских писателей, а мы разбирались в американской и вообще в западной литературе как в родной, она становилась нашей культурной повседневностью. Это всё было. Но был и разрыв, о котором мы с вами говорим, я это не отрицаю. Я просто за то, чтобы не оценивать то время упрощенно и одномерно. Или возьмем музыку. Говорят, что до войны цыганская музыка была запрещена. Не знаю, я тогда не жил. Но с самого раннего детства, то есть где-то с середины 50-х, я помню цыганские романсы, которые звучали по радио, цыганских исполнителей показывали по телевизору, их песни пели во время застолий. Да что там цыганская музыка, я прекрасно помню из своего детства, как на танцплощадках танцевали рок-н-ролл, твист и шейк. Никаких запретов на западную музыкальную культуру не было. Ну, положим, Back in the USSR Битлов запретили. Хотя непонятно, почему. Если посмотреть на перевод слов этой песни, то это просто стопроцентная реклама многонациональной советской страны – реклама, написанная с любовью и интересом. Думаю, тут просто сыграло свою роль время записи этой песни – в конце августа 68-го, то есть когда были чехословацкие события. Видимо, наши чиновники, особо не вникая в перевод, решили на всякий случай песню запретить. А как популярна тогда была у нас итальянская музыка, с которой познакомились сначала благодаря итальянскому неореалистическому кинематографу, а потом она стала распространяться и сама по себе, без фильмов. Порой даже забывали, откуда, из какого именно фильма та или иная мелодия, хотя сами эти фильмы у нас тоже показывали. А Джо Дассена и Мирей Матье в СССР, похоже, любили гораздо сильнее, чем во Франции. То есть советские люди жили в абсолютно интернациональной музыкальной культуре с явным преобладанием в ней современного западного мелоса. Но музыка как часть культуры, причем часть исключительно важная, функционирующая на невербальном уровне и формирующая иррациональный эмоциональный настрой – индивидуальный и общественный, – это определенная идеология. Рок – это в том числе идеология, и идеология явно не коммунистическая. А еще был Высоцкий, была бардовская песня, наполовину диссидентская, с многочисленными намеками, которые так любили обсуждать. При этом Главлит работал, соответствующие структуры ЦК выпускали разные постановления, запрещали какие-то там наши рок-группы, на что их участники до сих пор любят жаловаться. Получалось самое дурное и деструктивное: одной рукой не просто разрешали, а чуть ли не санкционировали всю эту разноголосицу, а другой рукой запрещали. Публично осуждали и запрещали, а на деле потворствовали. Такое идеологическое двурушничество по-своему верно – но лишь отчасти и с определенными оговорками – подметил Высоцкий в песне: «Меня к себе зовут большие люди, чтоб я им пел “Охоту на волков”». Вот так и разрастался этот разрыв, достигал неимоверных размеров. Если, положим, в 70-е – начале 80-х было бы возможно провести точные социологические замеры одновременно в США и СССР с целью определения характера взаимоотношений между правящим классом и основной массой общества в обеих державах, то у нас восприятие «народом» «верхов» было бы гораздо более критическим, чем в Америке. И это притом что мы, вроде бы, на словах в своем подавляющем большинстве шли в фарватере, указанном партией и правительством, а там – разгул демократии и свободы слова. Значит, не всё так прямолинейно.

– Так это наша национальная черта – внешне быть паиньками, а самим тем временем держать фигу в кармане. Тоже своего рода разрыв. Как говорится, отвечали разрывом на разрыв: поведенческим разрывом «снизу» – на идеологических разрыв «сверху».

– Но в то же самое время эта система уравновешивающих друг друга разрывов, о которой вы говорите, порой приводила к труднообъяснимым с обыденной точки зрения результатам. Я думаю, что во многом именно здесь ключ к пониманию и объяснению, например, вкусовой парадоксальности советской интеллигенции. Ну, скажите мне, как можно быть влюбленным одновременно в Хемингуэя и в Шукшина? Оказывается, можно. Оба писателя прекрасно сочетались в культурном мире советского человека и даже в чем-то дополняли друг друга. К тому же само советское общество тогда было гораздо более поликультурным, чем сейчас. Понятно, что русская культура оставалась в нем доминантной. Но на нее влияли другие культуры, причем по-разному, с неодинаковой интенсивностью. Например, воздействие казахской культуры и казахской интеллигенции на русский менталитет вряд ли было существенным. А вот, скажем, про грузинскую культуру такого не скажешь – она основательно вошла в культуру русскую. Уж точно – в столице и в крупных городах. Подобное проникновение выражалось и на бытовом уровне – культура застолий, гастрономические заимствования, – и на уровне высокой культуры – актеры, режиссеры, Пиросмани… Тут целый культурный ряд выстраивается. И до определенного времени эта культурная полифония была устойчивой. Но любое многообразие, любое соцветие, любая сложная конструкция нуждаются в постоянном обновлении, развитии. В примитивной системе застой не так разрушителен, как в системе сложной. Вынь такую сложную систему из некоего организующего ее силового поля, и внутренние процессы в ней потекут с разными скоростями и в разных направлениях, а это – верный путь к гибели сложноорганизованной целостности. Вот мы и перегорели от этой своей многообразности, не справились с собственной пестротой, когда общее силовое поле – я имею в виду коммунистическую идеологию – стало ослабевать. Фатальную роль сыграли и эти странные идеологические дерганья, когда людей заставляли клясться в том, что они любят что-то одно – то, что следовало любить по идеологическим соображениям, – а на самом деле не только дозволяли, но и подталкивали любить всё подряд, в том числе и то, с чем следовало бы вести себя осторожнее – особенно в обществе с единой господствующей идеологией, обязательной для всех. Сейчас никакой организующей идеологической рамки нет – и любое многообразие в нашей жизни воспринимается по-будничному, без скрытого пафоса или тем более подтекста, как в советское время. Когда в конце 70-х у нас стали продавать пепси-колу, то одни превращали ее употребление в чуть ли не политический акт диссидентской окраски, а другие их клеймили за приверженность к идеологически чуждым брендам… и одновременно продолжали продукцию этих же самых брендов продавать в наших советских универсамах. Так что это несчастное «поколение пепси» появилось не в 90-х, а гораздо раньше – в конце 70-х. Но в идеологическом хаосе 90-х преклонение перед этим брендом выглядело уже никаким не скрытым протестом, а откровенным фарсом и безумием.

– О каких вообще подтекстах может идти речь в открытых обществах, каким сейчас является наше общество? Я в данном случае не оцениваю, хорошо это или плохо, что мы являемся открытым обществом, а просто констатирую очевидный факт. Подтексты, намеки, иносказания – это удел закрытых обществ. Я что-то сейчас не слышу политических анекдотов, а в советское время мы ежедневно обменивались парой-тройкой свежих хохм. Правда, говорят, что тогда их специально сочиняли в соответствующих структурах КГБ, чтобы подобным образом стравливать пар… Словом, сейчас многообразие естественное, никакого зазора оно не создает.

– О том и речь. Я, например, очень люблю итальянские и французские вина. Но при этом не отказался от водки и пью ее, когда у меня на столе борщ, сало, соленые огурцы. А когда моя жена готовит свои любимые средиземноморские блюда, то с ними я пью вина – красные или белые. А иногда я пью виски, хотя делаю это нечасто и не считаю себя знатоком и приверженцем этого напитка. Бывает, что пью граппу, а в каких-то случаях – херес. В зависимости от того, что мне сегодня хочется и что у меня на столе. То же самое могу сказать и о круге своего чтения. Я читаю самую разную литературу. Вот недавно купил «Пятьдесят оттенков серого» – надо же быть в курсе того, о чем все говорят. Начал читать, дошел до брутального развития событий. Ну, я много такого читал, ничего особенного, что меня поразило бы, не нахожу. Но главное – что я хочу в данный момент почитать, то и беру с полки. Что меня тянет послушать из музыки, тот диск я и ставлю. Это может быть и цыганский романс, и Высоцкий, и советская песня, которую я очень люблю, и классика, и рок, и джаз. И я не один такой. Подобное разновкусие у нас как раз с советской эпохи осталось. А в нее перешло из эпохи дореволюционной. Всемирной ли отзывчивостью объясняй это качество, широтой ли русской души, стихийным ли плюрализмом – не знаю. Но мы, русские, хватаемся буквально за всё, нам всё новое надо попробовать самим – начиная с гастрономии и заканчивая разными идеологическими инновациями. Потому-то наша Конституция 93-го года менее всего нам подходит, о чем я неоднократно писал и говорил. Можно указывать разные ее недостатки и изъяны, но мне лично главным из них представляется то, что она рассчитана на какую-то гомогенную, единообразную страну. А Россия не является одинаковой во всех своих частях. Не может быть одинакового устройства в Чечне, Московской области, Тыве, Нижегородской области, Якутии, Калининградской области. Да его, собственно, и нет. А в Конституции написано, что в перечисленных и других субъектах Федерации всё одинаково. Сама идея Основного закона – единого для всей территории государства – не для нас. Она заимствована на Западе, где совершенно другие масштабы и совсем иные реалии. Конституционная идея как идея унифицированного и однородного правового пространства не подходит нам именно потому, что она – как шаблон – не соответствует природе разных частей нашего государства. То есть для каких-то территорий она вполне нормальна, а для каких-то – ну, просто ни в какую. В устройстве дореволюционной России это многообразие империи, кстати сказать, отражалось. Из-за своей географии и своего местоположения Россия вынуждена гибко подходить к своему внутреннему устройству. Мы в этом смысле не Америка с ее лоскутным одеялом штатов, двумя океанами по сторонам и двумя граничащими с ней государствами, из которых одно – абсолютно лояльное, фактически американская провинция, а другое – гораздо, несопоставимо слабее. Но ведь и с последним возникают проблемы. Того и гляди – лет через двадцать или сорок вернет себе земли, оттяпанные американцами.

– Вы полагаете, такое может быть?

– Ну, де-факто. В конце XXI века родным языком для президента США будет испанский. Это я и имею в виду, говоря, что Мексика отвоюет обратно свои территории… Но я о другом – привел в пример Америку как державу, которая в принципе может быть гомогенной и однородной по своему устройству. А Россия не может. Но как зафиксировать это внутреннее своеобразие нашей страны, непохожесть ее частей друг на друга? Это сложная проблема. Россия, как я уже сегодня говорил, – страна стран, сложное и многообразное по своему внутреннему составу образование с уникальной синтетической идентичностью. Потому-то любовь к Хемингуэю и уживалась с любовью к Шукшину. И они становились популярными во всех слоях общества. Интеллигенция заводила эту моду, быстро ее транслировала, и эта мода оказывалась действительно, по-настоящему всеобщей.

– Согласен. Причем что удивительно, такая всеобщность доходила даже до каких-то совсем уж элитарных вещей типа «Моби Дика».

– Американцы считают «Моби Дика» чем-то вроде своей литературной библии. Другое дело, что я ни разу ни от одного американца не слышал упоминаний о Мелвилле и о его романе. Эта книга рассчитана на уровень, который гораздо выше уровня среднего американца, американского большинства. А у нас ее читали и перечитывали и студенты, и инженеры, и представители других групп советского общества… Нет, все-таки феномен русского-советского-российского общества XX века еще ждет своего фундаментального изучения и описания. Есть много работ, которые с разных сторон подступают к этой теме, но именно целостного, всеобъемлющего взгляда пока нет.